Немецкий философ «скептического поколения» Герман Люббе, который опубликовал более тридцати монографий, родился в 1926 году. Шестнадцатилетним он был призван на морскую военную службу, и в результате попал в советский плен. После этого Люббе изучал философию, теологию и социологию в нескольких университетах. Его докторская диссертация посвящена проблематике Канта «вещи самой по себе», а во время работы во Франкфурте он посещал семинары Теодора Адорно и Макса Хоркхаймера. Пережитый опыт краха Третьего рейха позволяет отнести Люббе к мыслителям, испытавшим социальную неопределенность и отказ от любого рода идеологий, которые, по мнению философа, объединяет подмена конвенциональной морали политическим морализмом.
В книге «В ногу со временем», которая впервые выходит в переводе на русский язык, разворачивается широкая панорама темпоральной структуры нашей цивилизации. Почему прогресс, устремленный в будущее, умножает число форм исторической культуры? Из-за чего художественный и интеллектуальный авангардизм склоняется к поддержке тоталитарных режимов? Как архивы и библиотеки справляются с нарастающим потоком информации? Ответы на эти и другие вопросы предназначаются для всех, кто стремится ориентироваться в современных культурных процессах.
С разрешения Издательского дома ВШЭ «Лента.ру» публикует отрывок из книги Германа Люббе «В ногу со временем. Сокращенное пребывание в настоящем».
Память, которая культивируется на кладбище, явно не порождена духом историзма. Но в характерные для цивилизации модерна тенденции к самоисторизации оказалась втянута и культура памяти, относящаяся к умершим. По явлениям, вызванным наложением друг на друга культур памяти, принадлежащих к эпохам до и после формирования современного понимания истории, можно четко распознать темпоральную структуру модерновой культуры.
Мы знаем и почитаем Просвещение как эпоху реформ, в нее включена и реформа кладбищ. В городах, основанных в Средневековье, кладбище или, точнее, церковное кладбище располагалось в центрах застройки, не допускающих расширения. Это не могло не приводить к проблемам переполнения — прежде всего при массовом поступлении трупов во время эпидемий и затем, в растущих масштабах, в связи с давлением избытка населения, обусловленным демографическими процессами или переселениями по экономическим или политическим причинам.
Дополнительное обострение проблемы вместимости, возможно, было связано с градостроительным развитием, когда князья или магистраты претендовали на части кладбищенских территорий для расширения площадей и улиц. Так или иначе, проблема размещения тех сограждан и остальных жителей, с которыми можно было общаться только в коммуникативных актах молитвенного обращения и воспоминания, стала в конечном счете неразрешимой.
Ответ на вызов этой проблемы как бы напрашивается сам собой: необходимо оборудовать новые, дополнительные места для погребения, а именно там, где имеются свободные участки земли, то есть преимущественно перед воротами города. Так было в эпоху Просвещения, а в ряде случаев и раньше, и здесь мы сталкиваемся с одним из процессов, которые революционизировали модерновое развитие городов.
Мы уже давно свыклись с убедительностью этого ответа, но он, тем не менее, носит характер революции в области культуры памяти. Церковное кладбище, как и сама церковь, располагалось в центре города. Так что пространственно мертвецы оставались вблизи живых, причем на привилегированном месте, куда не надо было ходить специально, поскольку и так постоянно мимо него проходили. Перемещение могильной территории в ходе просвещенческой реформы погребения с церковного на обособленное кладбище отделило мертвых от живых, пространственно по крайней мере.
Мы склонны сегодня комментировать эту ситуацию в духе культур-критики. Напрашивается популярная категория вытеснения — умирают теперь уже не дома, а сепаратно, в больнице, и даже похороны проходят в выделенных городах мертвых, куда попадают только в том случае, если специально решают посетить их. Конечные остановки жизни, если рассматривать их с технической, транспортной точки зрения, оказываются дальними конечными остановками трамвайных или автобусных линий.
Но и в этом случае культур-критика основывается на неверном понимании. В действительности реформа похоронного дела, которая привела к упразднению старых церковных кладбищ как мест погребения и к оборудованию обширных кладбищ на свободном пространстве за городом, не отразилась негативно на культуре воспоминания о мертвых. Наоборот, благодаря реформе она расцвела беспримерным в истории образом.
Наша проблема состоит не в том, что мы для памяти о том прошлом, представителями которого являются мертвые, уже больше не выделяем места в центре нашего обитания, а напротив, в высоком уровне почти недостижимых притязаний, которым мы подчинили воспоминание о мертвых в культуре модерна. Упразднение церковных кладбищ в пользу кладбищ обособленных не уничтожило в культурном отношении воспоминание о мертвых. Наоборот, отношение к смерти, то есть к уже умершим среди наших сограждан и ближних, все более индивидуализировалось и затем историзировалось.
Прогресс в культуре нашего отношения к умершим, который принесло с собой Просвещение, будет пониматься лучше, если обращать внимание при этом не только на изменение ментальности, а напротив, также на внешнее давление, которое в конечном счете не могло не проявиться, преодолевая все обычаи и ментальные ограничения. Грубо говоря, растущее с увеличением населения количество покойников на тесных, по градостроительным причинам не расширяющихся церковных кладбищах старой части города неизбежно превратилось в невыносимую проблему санитарии, постоянно заявляющую о себе.
Если поперечное сечение проточной системы не допускает расширения, то неизбежно возрастает скорость потока. Это означает, что времена занятости могил, когда мертвецы, так сказать, могут иметь покой, сжимаются в конечном счете до десяти, а то и до пяти лет. Обычные могилы превращаются в штабеля гробов. Возможность для разложения в почве, которой надо вернуть тела, состоящие из праха, оказалась безнадежно недостаточной, и было бы дурным вкусом живописать неприятные эффекты, сопутствующие этому.
Любопытствующих, желающих ознакомиться с подробностями, мы отсылаем к соответствующей историко-культурной литературе. Требования гигиены, которые в эпоху Просвещения обрели убедительность еще и по другим причинам, стали явно неопровержимыми, реформаторский абсолютизм нашел здесь обширное поле для деятельности, и с тех пор во всех положениях о кладбищах непременно учитываются релевантные в санитарном отношении условия оборудования и использования кладбищенских территорий.
Вполне естественно желание прокомментировать в культур-критическом плане также и подчинение смерти требованиям санитарии и гигиены. Но такую щепетильность в отношении прогресса, подчинившего санитарным и эпидемиологическим предписаниям даже наше отношение к мертвым, можно позволить себе только в культуре, где блага этого прогресса в какой-то мере стали само собой разумеющимися.
Литературная ирония по поводу румян на щеках трупа веселит лишь до того момента, пока реализм неприкрашенного отношения к мертвецам, к которому нас призывает «Смерть в Голливуде» Ивлина Во, не вываливает на нас отвратительные подробности допросвещенческого быта церковных кладбищ. Истина, однако, заключается в том, что, когда смерть наконец-то стали принимать и воспринимать как гигиенический вызов, повсеместно дело стало доходить до перехлестов в усилиях защитить жизнь если не от смерти, то по крайней мере от инфекции при разложении, неотделимом от смерти.
К таким перехлестам относится даже не столько просвещенчески-романтический ренессанс идеи предавать труп не разложению, а очистительному пламени, сколько, например, распоряжение некоего князя Пюклера-Мускау, «чтобы его труп после смерти был погружен в ванну с кислотой до полного растворения». Если подойти к делу не с точки зрения истории культуры или ментальности, а с экологических позиций, то категория перехлеста оказалась бы еще довольно слабой для характеристики этого процесса. Куда, например, девать эту кислоту, если каждый или хотя бы только солидное меньшинство захотели бы устроить для себя такую очистительную баню после смерти, — вот в чем вопрос.
Даже сжигание трупов, к использованию которого в плане культуры памяти модерна мы еще вернемся, также не является беспроблемным. Рост процента кремаций приводит, как обнаружили экологи, к последствиям совершенно новым — к разработке так называемых «уничтожителей запаха», дезодорантов (их использование является обязательным при непрерывной работе растущего числа крематориев), которые навлекли на себя подозрение как препараты, содержащие диоксин.
В сообщениях на эту тему невозможно затушевать зловещую сторону дела, и специалисты по похоронным услугам, да и историки, занимающиеся кладбищенской культурой, как и врачи, в связи с их профессией склонны к цинизму в целях психологической самозащиты. Тому, кто стремится избежать подобного цинизма, лучше всего придерживаться материальной стороны дела. Тогда становится понятным, что просвещенческий переход от старой культуры церковных кладбищ к модерновой, упорядоченной (помимо прочего в санитарно-гигиеническом отношении) системе кладбищ не является eo ipso процессом, вызванным религиозным упадком отношения живых к мертвым.
Напротив, здесь мы имеем дело в первую очередь с процессом решения множества проблем под давлением последствий, неизбежно возникающих для живых при превышении пределов вместимости старых территорий для погребения. Обязанность соблюдения санитарно-гигиенических норм в местах памяти о мертвых никоим образом не наносит ущерб культуре этой памяти.
И все же идея Просвещения сочетать смерть с гигиеной имела и фатальные последствия, но эти последствия не касаются непосредственно похоронного дела, а напротив, имеют касательство к политике. Понятие гигиены, в его метафорическом словоупотреблении в эпоху Просвещения, как никогда в истории политики обладало способностью легитимировать специфически модерновую практику массовой ликвидации людей.
Очищение общества от тех, кто заражает его своим моральным разложением, — вот в чем содержался, с недвусмысленным использованием медицинской метафорики, глубинный смысл революционных массовых ликвидаций. «Чистка» — так окрестили ту политическую практику, которой суждено было стать специфической практикой тоталитарных партий.
Но заниматься анализом этих взаимосвязей мы не будем. Здесь лишь только упомянем тоталитарное обхождение с трупами, в которые превратились те индивиды, от кого партия, народ или общество хотели очиститься. Техническую сторону дела мы также не будем рассматривать. В своем политически-культурном значении этот образец еще не изгладился из нашей памяти благодаря метониму «массовое захоронение». Его политическая функция после ликвидации масс заключается в ликвидации памяти об этой ликвидации. Вот почему все следы по возможности безвозвратно уничтожаются.
Исчезли те, кто не только как живые, но и как мертвые, путем воскрешения их в памяти, могли бы нанести ущерб партии, народу или обществу. В той тщательности, с которой вожди и их приспешники, по чьей воле совершались тоталитарные чистки, после физической ликвидации стремились истребить еще и следы памяти о ликвидированных, отражается значение, получившее воспоминание о мертвых в жизненном контексте модерновых культур.
Не в последнюю очередь это относится и к самим тоталитарным системам. Вместе с великолепием памятников победы растет и величие мавзолеев. В случае с Лениным политическая воля к консервации памяти охватила даже тело покойного, и во всей парадоксальности нетленного трупа он выставлен в центре гигантской империи как главный объект политического культа.
Становится понятным, что в специфически тоталитарной практике ликвидации памяти все еще проявляется исключительное значение, которое память (включая память о мертвых) приобрела именно в обществе модерна. Вот этому и положила начало просвещенческая реформа кладбищ.
Церковное кладбище старого города, возникшее в эпоху, предшествующую современному пониманию истории, никак не может быть местом, которое каким-то особым образом способствовало бы приобщению к определенной культуре памяти. Это исключается хотя бы в связи с только что упомянутыми обстоятельствами, которые не могли не возникать из-за достигнутых, а также превышенных пределов вместимости территорий для погребения.
Более важно здесь то, что в рамках досекуляризованной религиозной культуры забота о продолжении жизни в памяти потомков не могла особо занимать живых, и внешний вид церковных кладбищ, видимо, вполне этому соответствовал. Еще сегодня остатки этого мира церковных погостов туристы обнаруживают в некоторых сельских районах, если только местные жители соответственно настроились на ожидания гостей, которые со специфическим для модерна музейным восторгом ищут встречи с прошлым и на кладбищах.
На тесной территории за стенами церковного кладбища сроки занятия могил оставались недолгими, собранные в склепах кости могли быть доступны и собакам, если бы это их интересовало, и даже там, где кости заботливо сложили в штабеля, а черепа снабдили именами, эти имена, очевидно, не являются символическими указаниями на ушедшие в прошлое жизненные истории конкретных людей, память о которых сохраняется. Напротив, их непреходящий смысл заключается в memento mori, контекст которого не есть контекст определенной культуры консервации индивидуализированной памяти о прежде живших людях.