Часть вторая: вьюн
30 марта
Я остановилась перед могилой, ничем не примечательной в ряду других могил. Это – низкий склеп с треугольной крышей. Плиты его выкрашены в бледно-бордовый. На самом верху, прямо под треуголкой крыши – черно-белый профиль в овальной рамке. Бледная девушка в полупрозрачном платье, едва скрывающем округлость белых плеч. У нее прямой нос, пухлая щека. Неужели это фотограф попросил ее вот так встать, развести плечи и смотреть на кого-то исподлобья? На кого ж? Видно, что к фотосессии она готовилась – надела платье из призрачной ткани, уложила волосы волной. Но странно, что всему ее не очень красивому, а просто молодому лицу столько строгости, воли и решимости придает нос. Он как будто перечеркивает все прочие ее черты и говорит: «Будет так, как я захочу, а если нет, то пеняйте на себя».
Однажды художник писал мой портрет. Он сказал:
– Я хочу поймать ваш рот… Молчите… Это важно…
– Рот важнее глаз, да? – спросила я.
– Ртом труднее врать, – ответил он, – Глазами можно научиться, а ртом очень сложно. Эту часть лица человек не контролирует.
Но тут на львовском кладбище мое внимание из тысячи могил привлекли две, и именно нос, а не рот и глаза рассказали мне все то, что я могла узнать у каменного изваяния и бледного керамического рисунка. Почему ж? Да и что я знаю об этой девушке на портрете?
Ее зовут Дарья Терлицкая – такое имя выбито на белой дощечке снизу под фотографией. Ого… Она родилась в тысяча девятьсот четырнадцатом году, сто лет назад, за три года до октябрьской революции, а умерла в тысяча девятьсот тридцать втором. Она прожила всего восемнадцать лет. В голову сразу лезут мысли о самоубийстве… Но разве не могла она умереть от болезни? Безусловно внезапной, ведь на фото у нее – пышущий вид. Что еще я знаю о ней или, вернее, какие сведения могу извлечь из ее молчаливого надгробья?
Итак… Ее родители похоронены в том же склепе. Мать – Евгения Терлицкая, пережила свою дочь на целых тридцать лет и умерла в шестьдесят втором году. Скорее всего, в одиночестве. Ведь она пережила и отца Дарьи – Омеляна, который умер в пятьдесят восьмом году. На месте его фото – круглая пустая дырка. Фотографию либо отбили, либо она сама отвалилась. А вот фотография матери тут, на плите с боку. Ее седые волосы, как и у дочери, уложены волнами. Нос у нее немного длинней, но и в нем чувствуется воля. Наверное, вот так выглядела бы Дарья, доживи она до ее лет.
Других детей в семье Терлицких не было, иначе бы они тоже лежали в этом склепе. Конечно, братья и сестры Дарьи могли до сих доживать свои старые годы где-нибудь во Львове, но… Но я же вижу, что за могилой никто не смотрит. И если б не вечнозеленый куст, торчащий из земли перед склепом, и не вьюн, обнимающий фасадную плиту, могила бы вообще казалось заброшенной. Но… что это?
Я перелезаю через ограду, ухватившись за ее мокрые колья рукой, и склоняюсь над кустом.
– Богдан, ты видел это? – оборачиваюсь к студенту, который все это время стоял у меня за спиной.
Студент наклоняется над кустом. На нем, запутавшись в зеленых ветвях, лежит букет хризантем, истлевший до того, что и гниль его стеблей превратилась в такое же достоинство, каким считается патина на металле. Видно, что по нему прошлись многолетние снега и дожди с грозами, а летнее солнце сушило его, и теперь на глаз невозможно определить, сколько времени он пролежал здесь – пять лет или десять? А кто принес его? Наверное, кто-то старый или случайный. Потому что только старики, помня кладбищенские традиции, дарят покойникам хризантемы, и только случайные прохожие кладут их на чужие могилы – это дешевые цветы, их не жалко отдать незнакомым покойникам. А своим покупают розы, чтобы показать, как сильно они по-прежнему любят их.
–Она убила себя, – поворачиваюсь к Богдану.
– Почему? – спрашивает он.
– Ну, во-первых, только в восемнадцать лет можно совершить такую глупость. А во-вторых, посмотри на этот вьюн… Он растет прямо из середины, под ее фото. Он вырос тут, когда ее похоронили. Первым после нее умер отец, но почему-то вьюн не обнял его. Он устремился в другую сторону, туда, где фотография матери. Хотя сторона отца – солнечней. Смотри, как вьюн обнимает мать. Это дочь просит у матери прощения за ее одинокую старость.
«Я решила, а вы пеняйте» – хочется добавить мне.
– В те годы во Львове многие убивали себя из любви, – говорит Богдан, – Об этом часто писали газеты. Я помню случай, описанный в тридцать девятом году. Тела двух молодых влюбленных нашли в пруду. Они привязались друг к другу веревкой и лежали на дне в обнимку. Писали, они утопились из-за того, что родители не разрешили им пожениться. Это случилось за день до начала второй мировой войны, за день до нападения на Польшу… Та статья называлась «Танго смерти».
Я пристально с уже близкого расстояния вглядываюсь в лицо Дарьи. Отец запретил ей выходить замуж за любимого человека? Мне нужно фото отца, чтобы утвердиться в этом предположении. Но его здесь нет. Его отбили. Или склеп сам сбросил его с себя. Но если все же вандалы сбили его, то почему оставили фото матери и самой Дарьи? Стоит поискать в снегу? Нет, не стану.
Началась капель. Талый снег капал с деревьев, стекал с замшелых плит, застревал в стыках между ними и бежал с фотографий, как слезы. Дарья заплакала, когда я вперилась в нее глазами, почти касаясь носом овальной фотографии. Это капля с дерева слетела. Что это за время такое – стык зимы и весны? Когда вокруг еще снег, но в груди – уже запахи и весенние звуки, хотя глаза пока не видят их источников. Неужели подснежники и трава говорят с нами из-под толстого снежного покрывала? Как сумасшедшие и самоубийцы, я не люблю этот стык, возможно, потому, что не знаю, где нахожусь – в зиме или в весне. Неопределенность вселяет в меня тревогу. Как вселяют ее и кладбища – стык жизни и смерти.
– Хотела бы я знать, от чего ты умерла, – сказала я фотографии, и вдруг вздрогнула, потому что закричала птица. Птицы и раньше трелили тут на ветках, но их песни сливались с беззвучием кладбища, я их слышала, но не фиксировала про себя. А эта птица заорала свое «уху!», как будто была психически нездоровой. Как будто птицу эту напугали в тот самый момент, когда она вылуплялась из яйца, и с тех пор каждым своим криком она несла сильный испуг. Но мне-то чего бояться на этом кладбище.
– Хотела бы я знать, что это за вьюн, обвивающий склеп? Как он называется? – спросила я Богдана.
– Не знаю. Может быть, это дикий виноград.
– Но как это узнать? Может, посмотреть в интернете? – я потрогала в кармане телефон, – Но какой запрос задать гуглу? А я хочу знать! – повторила я и подумала: «Чего ты прицепилась к этому вьюну?».
Мы пошли по дорожке дальше, и там, где снег стаял, подошвы наши давили мокрые ветки и мелкие камушки. Богдан забрался в нехоженый снег и нарисовал на нем пальцем круг.
– Вы же хотели мистики, – сказал он и показал вдаль, туда, где уже начинались городские здания. – Вот там находится общежитие академии искусств.
– А круг – это что?
– Это – Львов, – Богдан продавил в центре круга дырку. – Вот тут оно находится.
На самой окружности он пальцем продавил еще четыре дырки. Расположились они так, как в циферблате часов тройка стоит напротив девятки, а двенадцать – напротив шести.
– Я из Луцка, – продолжил Богдан. – Приехав во Львов, я жил на улице Мазепы, потом на Городощской, после – на Медовой-Печерской и на Санта-Барбаре. А потом поселился в общежитии. Однажды мне пришло в голову наложить эти четыре улицы на карту Львова и оказалось, что они располагаются ровно, как на часах. А в самом центре – общежитие. Когда я там поселился, оказалось, что к замку моей двери подходит мой старый ключ от квартиры в Луцке… – Богдан смотрит на меня, проверяя впечатление. – А однажды я увидел под окнами общежития на асфальте вот такой же рисунок, нанесенный красной краской, – Богдан показывает на снег.
– И что он означал?
– Не знаю. Я спрашивал, и мне рассказали, что девять лет назад из окна девятого этажа там выбросился студент. Он погиб, а там, где лежало тело, его однокурсники нарисовали этот знак.
– Мда… Как интересно, – говорю я. – А ты сегодня пойдешь на встречу со студентами?
– Нет, у меня сегодня танго.
– Надеюсь, не с самоубийцами, – смеюсь я, и по лицу студента понимаю, что юмор у меня совсем черный.
Нет, история с циферблатом, студентом-самоубийцей и ключом меня не потрясла. А от львовского кладбища я жду именно потрясения. Такого момента, который заставит меня содрогнуться, как крик психически-больной птицы, и оторвет наконец от меня зиму, и я окончательно брошусь в весну. До встречи со студентами два часа. Мне надо еще успеть пообедать. Я сегодня даже не завтракала. Но я не собираюсь вот так просто уходить с кладбища.
Нам наперерез двигается длинная процессия. Я застываю, скорбно опустив голову, и кошу глазами в бок, ожидая появления гроба. Я даже губы поджимаю печально. Богдан застывает за моей спиной. Он кажется, уже смирился с тем, что экскурсию по кладбищу вожу я. А гроба все нет. Я все жду, не поднимая головы. Нет, я, конечно, могла бы выйти наперерез и вежливо протиснуться сквозь процессию, но что-то мне не хочется собой прореживать чей-то траур. Поэтому я терпеливо жду, стоя на холодном снегу, который жидкой кашей просачивается в мои весенние ботинки.
– А что мы ждем? – тихо спрашивает Богдан.
– Пока пройдет траурная процессия, – через нос скорбно отвечаю я.
– Так это не похороны, – говорит студент, – Это – туристы.
– Блин! – я срываюсь с места и бросаюсь вперед, – Путаются тут под ногами… с траурными лицами!
Здесь много деревьев, и почти все они – в плену омелы. Когда я была маленькой, то думала, это – птичьи гнезда. Но теперь я знаю, что омела для деревьев – постепенная смерть, все равно, что злокачественная опухоль.
– Ну неужели нельзя почистить, – трясу рукой, подняв ее вверх.
К моменту, которого я ждала, меня привело дерево. Я заметила его издалека, когда мы уже подходили к солдатскому кладбищу. Почему-то мне казалось, что сильное ощущение ждет меня там, среди солдатских могил. Но, подойдя ближе, я увидела, что все они – одинаковы, ничего о себе мне не расскажут, да и путь мне преградило дерево.
Оно стояло на стыке того участка земли, где лежали обычные люди, и того, где солдаты. Обвитое вьюном, название которого я требовала сначала от Дарьи, потом от Богдана и, наконец, от гугла. Вьюн тонкими стеблями обхватывал его ветви, ствол, змеился по нему. Дерево было похоже на великана, закованного в цепи. И казалось, что еще немного, и великан распрямит плечи, порвет цепи и станет свободным. Но нет. Дерево не рвало вьюн, а как будто подчинялось ему. Почему же?! Ведь в дереве чувствовалась огромная сила. Да что стоило ему разорвать этот ползучий вьюн?! Почему, не понимала я, почему же, оно позволяет убить себя каким-то тонким прутикам? Оно – высокое и такое же волевое на этом кладбище, как нос на лице Дарьи.
Я побрела к дереву напролом – по колено в снегу. Я дошла до него, постояла, задрав голову и мрачно глядя на его верхушку.
– Почему ты не сопротивляешься? – спросила его и опасливо оглянулась на Богдана.
Хотя человек, зачем-то накладывающий свои места проживания на циферблат и видящий в этом что-то мистическое, вряд ли, заподозрит меня в сумасшествии только потому, что я разговариваю с памятниками, фотографиями и деревьями. Просто мне казалось, что на месте дерева я бы оказала отчаянное сопротивление и позволила тому, кто меня слабее, себя обвить, заковать и взять в плен только в том случае, если бы имела на это веские причины.
Я походила вокруг дерева в поисках причин. Ноги мои промокли. Я замерзла. Где-то под снегом вьюн змеился, отползая от ствола дерева, и обхватывал могилу молодой девушки. А с другой стороны, змеясь точно так же, он обхватывал могилу… конечно, молодого человека. То были разные могилы, не принадлежащие к одной «родине», но в них лежали покойники, умершие в один год. Дерево, стоя между ними, тем не менее, соединяло их. А не будь его, между ними не было бы никакой связи. Интересно, они были знакомы при жизни?
– Интересно, – обращаюсь к студенту я, – можно выйти замуж, когда ты уже умерла?
Это, конечно, шутка, но, кажется, у студента глаза лезут на лоб. Впрочем, мой авторитет специального корреспондента «Русского Репортера» пока еще работает, и студент не срывается в подозрения о том, что во Львовском Католическом университете два дня подряд лекции читала сумасшедшая.
Я хочу видеть надгробье девушки целиком. Я падаю перед ним на колени – бредя к дереву я сильно замочила джинсы и терять мне особо нечего. Разгребаю руками с надгробья весенний снег, свернувшийся в ледяные крупинки от теплого дня и снова морозной ночи. Мне попадает что-то под пальцы. Что-то мягкое, очень нежное и слабое. Я осторожно зачерпываю снег ладонью и нахожу в нем маленькую зеленую виноградинку. Она лежала в снеге с прошлой весны и совсем не испортилась, ее можно съесть прямо сейчас. Глядя на нее, я испытываю сильное чувство. Львовское кладбище дало мне то переживание, которое я искала. И заодно ответило на вопрос, что это за вьюн одевает могилу Дарьи Терлицкой. Конечно, дикий виноград. Аккуратно я возвращаю виноградинку на место. Да, теперь мне понятно, почему сильное дерево поддалось слабой лозе. Я бы на его месте тоже не стала сопротивляться.
Я встаю с колен и выхожу на дорожку. По ней удаляются четыре мужчины в спецодежде. На плечах они несут лопаты. Я сразу узнаю среди них своего героя.
– Подождите, – зову я.
Мужчина оборачивается. Ему лет пятьдесят. Никогда и нигде я не видела таких светящихся глаз, как у него.
– Вы – могильщик? – спрашиваю я, хотя и так знаю, что – да.
– Землекоп, – отвечает он, а я про себя думаю – нет-нет, никакой ты не землекоп. Ты – именно могильщик, герой моего будущего репортажа.
– Вы копали могилу? – спрашиваю я, хотя и так вижу, что на лопате не снег, а жирная глина.
– Да.
– Чудесный день… Солнце… Кажется, у вас хорошее настроение?
– Да. Мой отец был землекопом на этом кладбище. Мой дед был землекопом. Моя мать родила меня на этом кладбище. Меня назвали Адамом.
– Я к вам скоро приеду.
– Зачем?
– Помогу копать вам могилы. Я хочу написать про вас.
– Приезжай, - говорит Адам и отходит.
Я победоносно смотрю на Богдана – сегодня утром на лекции студенты спрашивали меня, как я нахожу героев своих репортажей. А вот так.
Продолжение следует...