Часть первая: камень и мистика
28 марта
У меня нет никакого желания впускать Ваганьковское кладбище в свою голову и там – в голове – сращивать его со своим домом. Уж я-то знаю, стоит мне это сделать, как сразу же кладбище со всеми своими могилами, памятниками и оградами прицепится паровозиком к моему дому и будет громыхать по голове. Я живу возле кладбища. Иногда, подходя к метро, я фиксирую зрением бабок с искусственными цветами и венками, зажатыми между колен, на продажу. Но я их в свою голову не пускаю. И не пускаю туда тех, кто возвращается со стороны кладбища воскресным полднем с корзинками, тяпками и лопатками. Они идут, распираемые широким дыханием, потому что, наверное, хорошо потрудились на могилах, а я говорю своей голове, что мы с ней их в себя не пустим, что для нас они – возвращаются с дачи.
Хотя откуда взяться дачам на улице 1905 года? И даже когда хоронили Япончика, и дорога к моему дому была забита дорогими машинами и мужчинами, как будто спавшими со времен девяностых, а потом проснувшихся внезапно все в тех же одеждах, с теми же бритыми головами, удивившихся случившимся переменам, сохранивших отпечаток удивления на лице и поплетшихся сразу же на Ваганьковское кладбище с траурными венками в руках, я, протискиваясь между машин к метро, быстренько закрыла свою голову на все невидимые заслонки. Но это не потому, что я не люблю кладбища. Львовское кладбище же я полюбила…
А во Львов мне говорили не ехать. Меня пугали львовянами, ненавидящими москвичей. Нацистами, которые опознают во мне москалиху, стоит мне только открыть рот, а из него на московском выговоре вылетит русское слово. В голове моей Львов сросся с пастью льва, которая поглотит меня, едва я ступлю на его землю. Иногда воображение выбрасывало и образ львиной лапы с распяленными нацистскими когтями, которая пришлепнет меня, но пасть победила, возможно, потому что мое подсознание желает мне, скорее, быть проглоченной, чем раздавленной.
– Сходи в Крыивку, – напутствовала меня Оксан Петровна, которая во Львове была и Львов любила, – и не забудь на входе сказать: «Слава Украине!» А то тебя расстреляют.
29 марта
Львов начал показывать себя уже в аэропорту.
– Вы так долго рассматриваете мою фотографию. Какие-то проблемы? – спросила я сотрудника паспортного контроля.
– Да, – ответил он, и я подумала: ну вот, на меня уже начала разеваться львиная пасть. – Вы свели родинку со щеки, – мужчина ткнул пальцем в точку на щеке моей черно-белой фотографии.
– Не было у меня никакой родинки, – гордо сказала я и почувствовала себя оскорбленной. Дело не в том, что мне не нравятся люди с родинками на щеках, просто… если б у меня на щеке была родинка, я б обязательно ее свела. – Это просто точка на фото, – пробубнила я, насупившись.
– Так никто никогда не признается, – вздохнул мужчина. – Родинки сводят, а фотографии в паспортах не меняют, – добавил он, пропуская меня и неожиданно улыбаясь.
А у меня был порыв остаться и доказать, что ничего подобного я со щеки не сводила, но потом решила, что надо идти, а то меня впускать передумают.
30 марта
Я дважды встретилась со студентами Львовского католического университета. Во Львове у меня было сорок восемь часов, из них двадцать я собиралась спать, в остальное время – встречаться со студентами, а если что-то от моего времени останется, то увидеть хотя бы кончик этого города и еще выполнить напутствие Оксан Петровны – пойти туда, где меня могли расстрелять. В университете мне предлагали разные варианты прогулочных маршрутов. Вплоть до посмотреть подземный Львов. Я выбрала кладбище. В провожатые мне выделили студента Богдана, который во Львове знал все.
Пошел снег. Ну виданное ли дело в конце марта и почти начале апреля снегу идти?! Утром он поместился на шляпу железного человека, сидящего у стены моей гостиницы, прямо напротив Собора иезуитов. Я подсела к нему и, побарабанив по столику пальцами, сказала:
– Нда…
На шляпе собралась белая горка, сверху села птица, в соборе запели, откуда-то запахло кофе, и я обратилась к железному человеку с русскими словами, так как имею странную привычку разговаривать с памятниками, которая уходит своими корнями в советское прошлое. Первым памятником, с которым я осмысленно заговорила, был Ленин.
– На фига мне все это надо? – спросила я железного человека. – Я, может, и не хочу идти на кладбище…
Но на кладбище пошла, потому что организаторы моей поездки считали – я должна увидеть Львов. Хоть что-то. Хотя бы его кончик.
В обед снег начал таять.
Кладбищенский снег сырел. Стоял сверху покрытый хрусткой коркой, но если ее ногой продавить, внутри чавкала размякшая жижа. Я плелась за Богданом, у которого из-под рукавов темного пальто выглядывали аккуратно-белые манжеты рубашки. В животе у меня бурчало от голода. Мой план был такой: по-прежнему плетясь за студентом, поскорее описать по кладбищу круг и удалиться отсюда в какое-нибудь теплое кафе.
…Если бы не она, моя прогулка по кладбищу была бы короткой. Но я увидела ее. Она сидела на сером замшелом постаменте, у ног ее лежал комок белого, нетронутого снега. Над ней возвышалось вечнозеленое дерево. Из-под ноги ее выглядывал серый квадратный крест. Плечи ее были расслаблены, колени – круглы. Покрывало на ее голове изъел мох, и казалось, на ней – модная зеленая шапочка. Черты лица ее стерлись. Я приблизилась к ней и увидела, что скорбь на ее лице – это нос. Его полустершаяся полоска связывала тонко поджатый рот с глазами, а они смотрели в серый кладбищенский полдень с укором. На колене ее сидел младенец. Конечно, без головы, иначе глаза ее не немели бы так живо на сером скорбном лице.
– Кто это сделал? – спросила я, подбираясь по снегу ближе и встречая ее скорбь в увеличенных чертах.
Странно, но как будто она с самого начала знала, что голову ее младенца отобьют. Или знал об этом скульптор, точивший ее лицо. А что, если приделать ее младенцу новую голову, думала я. И отвечала самой себе, что тогда это будет уже не ее младенец, и, может быть, каменные черты ее лица сразу перестроятся, и будет оно у нее такое, словно хочется ей сбросить чужеголового младенца с колен? Или она начнет жалеть его, все равно не считая своим? Мне приходилось видеть некоторых матерей, усыновивших детей. На их лицах проявлялось какое-то выражение святости – все равно, что невидимые буквы приобретенной вместе с усыновлением индульгенции, освобождающей от грехов. Может быть, просто люди часто совершают добрые поступки потому что им кажется – так они подражают Богородице, становятся похожими на нее, приближаются к идеалу. Но разве не сами они – люди – творцы этого идеала? Не сами ли мы навешиваем на нее святости и добродетели, не спрашивая ее – хотела бы она их носить? И если б она была такой идеальной, то разве появился бы в этом городе, где один собор наползает на другой, кто-то, рожденный женщиной, выросший из младенца, а потом одним махом снесший голову маленькому Христу? И, может быть, все, чего Богородица хотела – это не приписанных ей тяжелых, как камни, добродетелей, а всего лишь, чтобы ей оставили голову ее сына?
Мысли бились в моей голове, как птицы. Птицы и пели на кладбище, но почему-то я услышала их только тогда, когда сравнила свои собственные мысли с птицами. Я начала записывать мысли о Богородице в блокнот, на обложке которого было отпечатано «Украинский католический университет», и на белом листе синими чернилами мысли мои потеряли свою схожесть с птицами. Я вытерла сопли под носом, и подошла к каменной Богородице ближе.
– За что это они? – спросила я, имея в виду, конечно, вандалов.
Но, кажется, на ее лице читался тот же вопрос. Это она хотела спросить меня, пришедшую из мира людей, сделанную из мяса и крови: «За что?»
– Вообще, – сказала я, – если разобраться, это довольно странно. Если бы сбили голову тебе, мне было б понятней, и я б смогла ответить на вопрос. Или если б сбили голову тебе и ему, мне разобраться было бы легче. Но я вношу предложение – слегка перестроить вопрос, то есть из «за что» переделать его в «зачем», и тогда…
И тогда эта отвратительная страшная мысль пришла в мою голову. Нет, сначала она только показалась, и я не успела ее ухватить. Она быстро ушла, но мерзкое ощущение после нее осталось. Я хотела бы закрыться от нее на все заслонки, но что-то все равно заворочалось во мне. Мысль окончательно оформилась только вечером, в Крыивке. То была страшная мысль…
Я оглянулась. Богдан вежливо ждал меня в отдалении. А сколько я простояла? Неизвестно. Камни, живущие почти вечность, обдают тебя медленными волнами бесконечности, усыпляют временную бдительность в человеке. Морочат голову, короче. Ты не замечаешь, как тратишь свое драгоценное время, столь коротко отмеренное «мясу и крови». Я повертела головой. Боже… Вокруг меня они все стояли без голов. Безголовые мужчины. Безголовые женщины. Безголовые младенцы. Ангелы с отбитыми крыльями. Святые с сорванными перстами. И тогда я побежала по кладбищу, а добежав до Богдана, бросила ему, сверкнув глазами: «Хочу мистики!» И пробежка моя превратилась в увлекательно-щемящее приключение. Я забыла о ждавших меня студентах. Серые плиты склепов мелькали перед глазами. Черно-белые фотографии, как на паспорт. Вот бы сюда сотрудника аэропорта, подумала я, смеясь. Птичек какашки, веточки и грязь оставили на надгробных лицах черные точки, и я представляла, как сотрудник в форме покойникам бы сказал: «Вот все вы так. Сами умираете, а родинками обрастаете». «Родина» – бросилось в глаза большое слово, выбитое на плите, и потом эти «Родины» постоянно мелькали перед глазами с плиты каждого склепа, а я пыталась не думать об этимологии слова «родинка» и злилась на кладбище, обрушивающееся на меня мыслями, которых я додумать не успеваю. Что это за место такое?! В него попадаешь, как в тихий колодец, медленно заполняющийся таящими снегами, и перестаешь слышать в нем живые звуки, только каменные надгробья гонят к живым тяжелые, как объевшиеся птицы, мысли, от которых ты не в силах отмахнуться.
– Что такое «родина»?! – впопыхах спросила я у Богдана.
– Это по-украински – семья, – быстро ответил он.
И я понеслась по кладбищу дальше, и со стороны могло показаться, что я знаю, куда идти. Но я ничего не знала, а дорожка по глубокому снегу все равно вела меня к особой могиле. И только встречая безголовых младенцев, сидящих на руках Богородиц, я чувствовала в себе все ту же мерзкую мысль, которая станет главной в моей львовской поездке. И я уже знала, что буду страдать, пока мысль эта не ляжет синими буквами в блокнот.
Богдан спешил за мной.
– Вы хотите мистики? – переспросил он. – Я сейчас вам покажу….
Продолжение следует…