Без семьи

11.10.2014
Без семьи
Я очень люблю старые кладбища. Люблю гулять по ним, рассматривать надгробия, вчитываться в имена. В детстве меня брали с собой на Новодевичье кладбище «навестить» бабушку. Пока родители поливали традиционное для могил растение с уютным названием «капустка» и любовно протирали памятник, я уходила на старую половину кладбища, любовалась полуразрушенными склепами, нишами с пыльными белыми розами, вглядывалась в лица младенцев на стертых маленьких фотографиях.
Я совсем не боялась смерти, а где-то в глубине души была уверена, что ее не существует. А если она и есть, то вне меня и моего мира. Пока мне не исполнилось 11. Возраст с 11 до 23 я помню плохо. Почти никаких деталей. Только всепоглощающий ужас, который я загромождала самыми идиотскими полубезумными выходками. Мне казалось, что я такая одна и все, что со мной происходит, знать никто не должен. Повзрослев я, конечно, поняла, что это не так. Нас много.Я узнаю своих по каким-то неочевидным признакам. У рано потерявших маму специфический, немного голодный взгляд, особенная повышенно-эмоциональная реакция на разговоры о детях, суховатая, сдержанная, интонация при разговоре о мамах. Когда я говорю рано, я имею ввиду и в три, и в 23. Какими бы взрослыми мы ни были, когда нам за 20, эта потеря все равно детская. Речь пойдет именно о повзрослевших детях, о таких как я. О тех, кто успел побыть с мамой. Узнать ее. Запомнить цвет ее глаз, запах кожи, тембр голоса. Запомнить, как она сердилась, как улыбалась, как одевалась. О тех, кто успел узнать, что такое быть с мамой, жить с ощущением, что она есть, что она рядом. 

Неважно, насколько она была плохой или хорошей.

Эти люди чувствуют некую пустоту, какой-то гул за спиной. Они никогда не ощущают себя целыми. Никогда. Даже когда им за сорок. Они давно привыкли спокойно слушать о вкусных пирожках, которые пекут друзьям их мамы, о том, как чужие мамы стали бабушками и как эти мамы не могут встроиться в новую жизнь, и о многом другом. Их спокойствие не объясняется принятием того факта, что у них этого никогда не будет. Просто они давно поняли и приняли тот провал, ту разницу между собой и теми, у кого мамы живы. Они давно не пытаются помочь себе, они отходили свое к психологам, и им даже вроде немного помогли. Есть те, кто ни к каким психологам не ходил и, в принципе, тоже правильно сделал. Чем тут поможешь. Фраза, сказанная Лапшиным Ханину («Ну умер человек. Что ж теперь поделать»), была для меня куда лучшей терапией, чем многолетнее хождение к психоаналитику.

Независимо от того, какими были отношения с мамой, пока она была жива, чувство собственного сиротства у всех одинаково. Потому что ранняя потеря матери — это потеря части живого в себе. Его отмирание. Иногда мгновенное, иногда постепенное. Вроде ты жив, здоров и даже весел, а какой-то кусок в тебе мертвый. Его больше нет. И не будет никогда. Ни будущая семья, ни друзья, ни дети эту потерю не восполнят. Это другое.
И, в общем, не самое страшное. Живут же люди без конечностей, без почки,
без возможности видеть или слышать. Многие из них научились приспосабливаться.
Я научилась.

Приспособление — это необходимый процесс для всех, кто рано потерял маму. У всех оно проходит по-разному, но большинство, конечно, справляется. Оно требует много сил
и времени, даже если кажется, что это не так. Это долгий путь с рецидивами и периодами застревания: вроде уже давно вылезла, оклемалась, потом что-то прочитала, посмотрела (или осталась без поддержки и тепла) и вот опять лежу, свернувшись клубком в четыре утра и не хочу ничего. Ничего, кроме одного. Хочу к маме. Это довольно смутное, абстрактное желание. Даже не к своей конкретной маме. Просто
«хочу к маме». Если я произношу это вслух, сразу начинаю плакать. Тем, кто этого
не пережил, понять это невозможно. И не нужно.

Я знаю множество историй о том, как у кого ушла мама. Некоторым из этих историй я была свидетелем, другие люди рассказывали мне сами. Наверное, потому что я знаю, как это, и могу слушать, не охая и не пытаясь утешить. Надо понимать, что если они умирают, когда их ребенку не больше двадцати-двадцати пяти, то это значит, что они умирают достаточно молодыми. Точно до шестидесяти, как правило — значительно раньше. А значит и причины их ухода неестественны. Они не умирают от старости. Мамы уходят после долгого мучительного рака, после неудачной операции, из-за аварии, несчастного случая, самоубийства. Есть те, кто любит говорить и вспоминать об этом, но таких меньшинство. В основном, люди хоронят подробности смерти вместе с умершей. Я не вспоминаю больницы, имена врачей, суету близких, гомон поминок, запах лекарств. Свое отчаяние и раздражение, свою усталость и бессилие. Свой стыд и ущербность. Потому что когда тебе 11 лет, смертельная болезнь мамы воспринимается как изъян, как что-то, что надо скрывать ото всех. Хотя путь от метро «Каширская» до Онкоцентра
я и сейчас пройду с закрытыми глазами. Все остальное осталось там с ней. Встречи с родственниками на годовщину и походы на кладбища воспринимаются как необходимые, но не приносящие облегчения ритуалы. Так надо. Так принято. Но каждый раз перед днем смерти моей мамы меня охватывает желание лечь и не просыпаться неделю, накатывает тошнота и чувство омерзения ко всему. Это совсем не похоже на светлую печаль.

Я узнаю своих по каким-то неочевидным признакам.
У рано потерявших маму специфический, немного голодный взгляд, особенная повышенно-эмоциональная реакция на разговоры о детях, суховатая, сдержанная, интонация при разговоре о мамах. Когда
я говорю рано, я имею ввиду и в три, и в 23. Какими бы взрослыми мы ни были, когда нам за 20, эта потеря все равно детская. Речь пойдет именно о повзрослевших детях, о таких как я. О тех, кто успел побыть с мамой. Узнать ее. Запомнить цвет ее глаз, запах кожи, тембр голоса. Запомнить, как она сердилась, как улыбалась, как одевалась. О тех, кто успел узнать, что такое быть с мамой, жить с ощущением, что она есть, что она рядом.
Неважно, насколько она была плохой или хорошей.

Эти люди чувствуют некую пустоту, какой-то гул за спиной. Они никогда не ощущают себя целыми. Никогда. Даже когда им за сорок. Они давно привыкли спокойно слушать о вкусных пирожках, которые пекут друзьям их мамы, о том, как чужие мамы стали бабушками и как эти мамы не могут встроиться в новую жизнь, и о многом другом. Их спокойствие не объясняется принятием того факта, что у них этого никогда не будет. Просто они давно поняли и приняли тот провал, ту разницу между собой и теми, у кого мамы живы. Они давно не пытаются помочь себе, они отходили свое к психологам, и им даже вроде немного помогли. Есть те, кто ни к каким психологам не ходил и, в принципе, тоже правильно сделал. Чем тут поможешь. Фраза, сказанная Лапшиным Ханину («Ну умер человек. Что ж теперь поделать»), была для меня куда лучшей терапией, чем многолетнее хождение к психоаналитику.

Независимо от того, какими были отношения с мамой, пока она была жива, чувство собственного сиротства у всех одинаково. Потому что ранняя потеря матери — это потеря части живого в себе. Его отмирание. Иногда мгновенное, иногда постепенное. Вроде ты жив, здоров и даже весел, а какой-то кусок в тебе мертвый. Его больше нет. И не будет никогда. Ни будущая семья, ни друзья, ни дети эту потерю не восполнят. Это другое.
И, в общем, не самое страшное. Живут же люди без конечностей, без почки,
без возможности видеть или слышать. Многие из них научились приспосабливаться.
Я научилась.

Приспособление — это необходимый процесс для всех, кто рано потерял маму. У всех оно проходит по-разному, но большинство, конечно, справляется. Оно требует много сил
и времени, даже если кажется, что это не так. Это долгий путь с рецидивами и периодами застревания: вроде уже давно вылезла, оклемалась, потом что-то прочитала, посмотрела (или осталась без поддержки и тепла) и вот опять лежу, свернувшись клубком в четыре утра и не хочу ничего. Ничего, кроме одного. Хочу к маме. Это довольно смутное, абстрактное желание. Даже не к своей конкретной маме. Просто
«хочу к маме». Если я произношу это вслух, сразу начинаю плакать. Тем, кто этого
не пережил, понять это невозможно. И не нужно.

Я очень люблю старые кладбища. Люблю гулять по ним, рассматривать надгробия, вчитываться в имена. В детстве меня брали с собой на Новодевичье кладбище «навестить» бабушку. Пока родители поливали традиционное для могил растение с уютным названием «капустка» и любовно протирали памятник, я уходила на старую половину кладбища, любовалась полуразрушенными склепами, нишами с пыльными белыми розами, вглядывалась в лица младенцев на стертых маленьких фотографиях.
Я совсем не боялась смерти, а где-то в глубине души была уверена, что ее не существует. А если она и есть, то вне меня и моего мира. Пока мне не исполнилось 11. Возраст с 11
до 23 я помню плохо. Почти никаких деталей. Только всепоглощающий ужас, который
я загромождала самыми идиотскими полубезумными выходками. Мне казалось,
что я такая одна и все, что со мной происходит, знать никто не должен. Повзрослев
я, конечно, поняла, что это не так. Нас много.

Не слушайте нас, если мы станем говорить вам, что мам надо беречь, потому что их можно потерять в любой момент. Мы их сами не берегли бы. Все знают, что наши близкие рано или поздно умрут, и это никому не мешает вести себя по-свински. Не пытайтесь обходить с нами тему смерти. Это бессмысленно. Нам все равно. Смерть отдельно, жизнь без мамы отдельно.


Не вселяйте в нас надежду, что время лечит. Это вранье. Время не лечит — оно обволакивает образовавшуюся пустоту, не давая ей возможности распространиться, заполонить собой все вокруг. Потерявшие маму — это отряд особого назначения. Его назначение в том, чтобы нести свою потерю в полном одиночестве. Всегда.

Смотри также

Делясь ссылкой на статьи и новости Похоронного Портала в соц. сетях, вы помогаете другим узнать нечто новое.
18+
Яндекс.Метрика